Разрешенное украинство-1
May. 27th, 2014 04:20 pm![[personal profile]](https://www.dreamwidth.org/img/silk/identity/user.png)
Если бі так про Гончара рассказівал наш прекрасный Микола Якович! но увы.... А вот "Собор" перечитаю
Оригинал взят у
morreth в Разрешенное украинство-1
Не, ну на самом-то деле легко: достаточно уничтожить фактор сопереживания персонажу. Если в начале приключенческого романа ты понимаешь, что к концу герой придет таким же, каким стартовал, то не о чем беспокоиться: все, кому герою предстоит причинить зло, окажутся нелюдью, все этические ухабы сгладятся на его пути (проблема двойной лояльности? внутренний конфликт? не, не слыхали), и даже самая крутая этическая дилемма романа – любовь советского человека к иностранке, пусть и правильных убеждений, разрулится сама собой: ее вовремя убьют, дав герою дополнительную мотивацию для благородной мести. Джеймсу Бонду хотя бы разрешалось быть неоднозначным, соответствовать миру серо-серой морали. О Штирлице многое говорилось подтекстом, намеком. Герой Дольд-Михайлика умудряется носить кипенно-белый плащ, служа в СС.
Это все не в упрек Дольд-Михайлику: когда он писал свою книгу, на дворе стоял 1956 год, и шаг право-шаг влево мог себе позволить только такой Дарт Вейдер украинской литературы, как Олесь Гончар (спасибо доктору Падлюччо за меткую характеристику), но о Дарт-вейдере позже. Сейчас о главном.
Тот факт, что с точки зрения сюжета и характеров книга Дольд-Михайлика полное УГ, для меня был полностью объясним и предсказуем. Внезапно открылось совершенно другое – связь этой мертвящей ортодоксальности и того факта, что автор написал свое произведение на украинском языке и сделал героем украинца.
Ну так вот, кроме языка написания и фамилии героя – Гончаренко – ничего украинского нет в романе. Герой в своей внутренней речи не обращается памятью к украинской истории и культуре, он не Штирлиц, который порой забывается и начинает петь «Полюшко-поле». Об Украине в тексте романа упоминается 7 раз, из них 5 – авторская речь, рассказывающая о деятельности антагониста во время 1-й мировой. Один раз Гончаренко-Гольдринг вспоминает о полонинах Карпат – и то лишь в связи с Альпами. И наконец, единственный раз, когда герою позволяются какие-то чувства в отношении своей малой родины – ближе к концу:
Наконец после долгих усилий удалось связаться с кабинетом Штенгеля.
- Что нужно?- спросили на плохом немецком языке.
- Немедленно позовите майора Штенгеля!- приказал Генрих.
В ответ послышалась крутая русская брань с украинским акцентом.
Для Генриха она прозвучала, как музыка.
При этом героя повергает в умиление даже не украинская брань – а русская с украинским акцентом.
Вот, собственно, и все. Любой другой украинский сантимент из романа начисто выхолощен.
Для сравнения – Россия упомянута 32 раза, а всякое-разное русское 83 раза. Сантименты по отношению ко всему русскому безграничны: даже иностранцы втыкают на русскую культуру.
Читая газеты, Моника бросала благодарный взгляд на уголок полки, где отдельно лежала единственная книга, которую она могла найти здесь, в Сен-Реми, чтобы лучше узнать Россию. Как мало и одновременно как много!
Томик Ромен Роллана, где он пишет о Толстом... Эту книжку когда-то забыл у них дядя Андре и она долго лежала никем не читанная на чердаке и большом кофре, куда мадам Тарваль складывала ненужные вещи: сломанные замки, свои старые шляпки, проспекты различных фирм, оторванные дверные ручки, платьица Моники и потертые штанишки Жана. Разыскивая что-то среди этого хлама, Моника случайно наткнулась на книгу, забрала ее к себе, как
драгоценное сокровище, и всю ночь читала, стараясь сквозь душу одного человека постичь душу всего народа. Как трудно было девушке разобраться в том, что писал Ромен Роллан! Она сама ведь не читала ни строчки Толстого, и ей приходилось на ощупь идти за мыслями своего великого соотечественника, который непонятно перед чем больше преклонялся: перед гениальностью художника или перед величием человека, страстно всю жизнь в тяжелом борении духа искавшего истину...
(…)
Иногда Моника раскрывала книжку на том месте, где был портрет Толстого, и долго вглядывалась в лицо писателя. Чего требует от нее этот странный взгляд, обращенный в себя и в то же время направленный прямо ей в глаза? Суровый, острый, проницательный, требовательный взгляд, который рождает в ее сердце такую тревогу? Он, верно, так действовал на всех, кто видел его в жизни. Он требовал правды, истины, и если он ошибся в выборе пути к этой
истине, то звал людей искать, достигать! Вероятно, эта жажда правды свойственна всем русским! Именно это и сделало их такими непоколебимыми в борьбе?
Короче говоря, украинский язык, на котором написана книга, по сути дела – всего лишь досадное препятствие на пути к русскому читателю, для коего она, по сути дела, предназначена. А Гончаренко – это идеальный украинец советской эпохи: украинец, который на самом-то деле русский, но по нелепой какой-то причине его язык немножко отличается от русского, ну и все.
Еще раз: я не виню Дольд-Михайлика. Это 1956 год. Еще жив Бандера и всего шесть лет как мертв Шухевич. Всего три года, как отдал черту душу Сталин. Всего два года как перестали стрелять на Западенщине. И Кук еще не написал свое письмо, призывающее прекратить вооруженную борьбу. Открытое эксплицитное украинство персонажа книги о Второй Мировой не могло не поставить вопроса о нашей внутренней Гражданской, и Дольд-Михайлик явно не хотел его ставить, этот вопрос мог очень даже выйти боком. Вон, даже такой монстр, как Довженко, огреб за «Украину в огне» большой лопатой.
Но образ «желательного украинца» из книги Дольд-Михайлика прорисовывается четко, и этот образ охарактеризован выше: украинец должен забыть о своем украинстве, как можно быстрей и полней, если он хочет вписаться в братскую семью.
Сразу скажу, что от других братских народов никто ничего подобного не требовал и не ждал. Популярные кавказцы-шестидесятники Искандер и Думбадзе были популярны среди русской интеллигенции именно потому, что смотрели на мир непривычным русскому взглядом, как бы через горбинку своего носа. Национальная специфика восприятия создавала эффект остранения, позволявший русским читателям рефлексировать себя и свою жизнь с непривычной стороны, как бы через вот эту самую горбинку. Фильмы Данелия любимы именно за это, особенно «Мимино». Чингиз Айтматов тоже показывал мир через свой степной разрез глаз, и это устраивало русскую аудиторию. Но вот со специфически украинским взглядом на мир как-то не складывалось. У меня есть версия на этот счет, и сейчас я ею поделюсь.
Дело в том, что такой писатель, который показал русской аудитории мир через свой хохляцкий прищур – он был. Только не в наше время, а давно, в еще той Империи, ну вы поняли, о ком я, да? Для самых недогадливых: о Николае Васильевиче Гоголе.
То есть, сначала он раскрыл перед имперцами украинскую тематику, да так, что аж сам Пушкин пищал и еще просил. Времена были романтические и экзотика шла на ура, а уж когда эта экзотика так близко, рукой подать – то в ней появляется какая-то особая прелесть.
Но когда Гоголь написал «Петербургские повести», даже самые доброжелательные критики не удержались от вопроса «Мужик, эточо ваще было?» Причем без всяких закидов в духе «исписался» - даже последнему педальному коню было ясно, что по уровню мастерства Гоголь на голову перерос не только себя, но и большинство современников. Однако месседж его произведений на петербургскую тематику был для современников совершенно неутешителен, и состоял он в следующем: «Господа, вся эта ваша империя и особенно ее столица – ебучий театр абсурда, достойный того, чтобы специально ради него родился Кафка».
А поскольку в России за это время сменились только декорации, неудивительно, что такой взгляд на вещи через хохляцкий прищур совершенно не востребован. И что получается, когда кто-то пытается этим взглядом на Россию посмотреть, я расскажу на примере вот как раз нашего Дарта Вейдера всея укрлитры, дражайшего земляка моего Олеся Гончара.
Гончару на заре его литературный карьеры зверски повезло: его роман «Знаменосцы» получил аж две Сталинские премии (за первую-вторую и третью части). Это сделало его отчасти неприкосновенным (другим таким же везунчиком сделался В. Некрасов тоже за фронтовую вещь, «В окопах Сталинграда») и позволяло протаскивать чрез цензурные радары такое, за что других давно уже защемили. Но для начала рассмотрим, как через «цензурные радары» прошли сами «Знаменосцы».*
Начнем с эпиграфа, взятого не откуда-нибудь, а из «Слова о полку»: «О, русская земля – уж за шеломянемъ еси!» То есть, как бы необходимый кивок в сторону старшего брата сделан – но при этом процитировано произведение, где русской землей называется территория современной Украины.
Действие начинается с того, что герой пересекает границу бывшего СССР, и таким образом автор изящно скипает ряд опасных тем – ту же «вторую Гражданскую», или там первое наступление, в которое бросили свежий призыв 44 года, украинцев, только что освобожденных из оккупации. Эти самые украинцы составляют костяк полка, где служит Черныш, они поданы прекрасно, в них абсолютно веришь – особенно если знаком с точно такими дядьками, стоявшими в обороне на Майдане и стоящими сейчас на кордонах АТО. Они правдивы, истинны – но при том и мифологичны. В отличие от Некрасова, который гонит окопную правду в лучших традициях Ремарка, Гончар сразу пишет эпос. Илиаду он пишет, откровенно и никого не стесняясь, поэтизирует, сцуко, войну так, как считалось неприличным со времен Барбюса:
« ...Сагайда вже захрип, вiддаючи команди. До краю збуджений, вiн стояв бiля входу в землянку з блокнотом в руцi, мокрий вiд поту. Черниш, повторюючи команди на вогневiй, кричав щосили, але обслуги, хоч були поряд, ледве чули його за суцiльним гуркотом. Труби мiнометiв уже розпеклись так, що не можна було торкнутись рукою. Земля гула, трiскалася то в тому, то в iншому мiсцi, i з неї виривалися грiм i пломiнь, змiшанi з чадом. Гази сповнили повiтря, i гiрко було дихати. А Черниш передавав i передавав короткi цифри, якi йому хотiлось би спiвати.
Стрункими пружними клинцями пiшла авiацiя, розгортаючись над дотами. У цей момент Черниш бiльше, нiж будь-коли, був гордий з того, що вiн є сином такої могутньої держави. Пишався, що уральський метал рве, стрясає перед ним ворожi укрiплення, що снаряди гвардiйських мiнометiв летять i летять десь iз-за його спини, розтинаючи широкими вогнистими смугами небо. Нiкому не зупинити блискавиць, нiчим не вiдвернути отi високi, летючi,
вогнисто-червонi траси "катюш"! Мчать поспiль, нестримно, навально посилають народам Європи червоних своїх буревiсникiв: визволення близьке!
Пострiлiв не було, було єдине гоготання землi i неба, серед якого виокремлювались тiльки вибухи авiабомб, наче з гуркотом обвалювались височеннi фортецi. В головi безперервно гуло,дзвенiло, як пiсля мiцного, але не болючого удару. Черниш не мiг стримати себе, щоб раз у раз не виглядати за насип. Висоти не було. Вона зникла, вiд вершини i до самої пiдошви перетворилась на вируючу клубливу туманнiсть.
Раптом небо пронизливо засвистiло. Свист з неймовiрною швидкiстю наближався, летiв, як здавалось Чернишевi, прямо на нього. Але йому було зовсiм не страшно. Взагалi, все, що робилося навкруги в цьому гримучому хаосi, його не лякало i сприймалося ним досi скорiше не як вiйна, а як стихiйне якесь явище, як, примiром, землетрус чи смерч в азiатських пустинях.
Те, що свистiло вгорi, з розгону шугнуло в грунт, сухо грякнуло, i гаряча суха хвиля газiв забила Чернишевi дихання, кинула геть, i вiн незчувся сам, як опинився в траншеї, приглушений ударом, поставлений майже навкарячки». **
Казалось бы, герой, как и у Дольд-Михайлика, чувствует себя частью великой державы и думает об уральских снарядах, как о своих. Но при этом его окружают несомненные украинцы, простые мужики с-под Винницы, которые, не стесняясь, об Украине говорят, вспоминают ее и признаются ей в любви просто-таки как герои «Тараса Бульбы». Когда идет политучеба, они говорят не о теоретических абстракциях марксизма, а о таком же, как они сами, мужике с-под Винницы, трактористе, который вчера спалил немецкий танк и об этом написали во фронтовой газете. Что такое получилось у Гончара, что он умел такое, чего не умел Дольд-Михайлик, если ему этих украинцев без разговора пропустили в печать и Сталинскую премию выдали, в то время как невинная новелла про «Мудрый камень» и любовь советского бойца к словацкой девушке чуть не стоила ему, возможно, свободы?
Не, ну, знамо дело, талант, это само собой разумеется. Но я сейчас говорю о чисто ремесленном приеме, о том же остранении. В «Знаменосцах» есть штука, которая почти теряется в русском переводе, да и в оригинале не видна простым глазом.
Протагонист романа – украинец Черныш. Но что он за украинец? В эпизоде знакомства с комполка нам приоткрывают его биографию: он провел детство и юность в Средней Азии, сын политического ссыльного, оставшегося там и после революции, по-таджикски говорит так же свободно, как и по-русски, а украинская речь у него книжная, изученная в семье и по литературе, он говорит не так, как говорят бойцы. Это речь человека, который думает по-русски (что в переводе пропадает начисто).
То есть, Черныш – украинец обрусевший. Больше советский человек, чем украинский. Для него Украина – одновременно мистическая прародина, о которой рассказывал отец, и страна, которую он пересек проездом, торопясь на фронт. С ней не связано никаких реальных воспоминаний, только книжные. И сам Черныш – книжный мальчик, интеллигент, и сквозь призму этой книжности он воспринимает войну; для него поэтизация – способ справиться с ужасом, coping technique. И окружающих его бойцов он мерит книжными мерками, видя в них то эпических, то комических героев, Илиада срастается с Энеидой Котляревского: вот смешной Хома Хаецкий карабкается на скалу и поет пародийный гимн веревке, а вот он же, уже страшный, месит немца саперной лопаткой. Боевка описывается Гончаром с гомеровской бесстыдной красочностью:
Мiжгiр'я гримiло бойовим клекотом. Перед Чернишем, утiкаюяи, скреготали по камiнню кованi чоботи, i вiн, зцiпивши зуби, напружуючись що було сили, плигнув ще раз упе'ред i вдарив обома руками нiмця в шию, в спину, повалив i уп'явся пальцями в горло, i той, наливаючись кров'ю, захарчав. Черниш товк його потилицею об камiнь, i все було мало, мало... Кинув, i знову побiг, i знову кричав, не пам'ятаючи що. Промчав мимо Хаєцький з розтрiпаними страшними вусами. Вiн весь час клепав нiмця по спинi маленькою саперною лопаткою. На мить Черниш загледiв Сагайду, що майнув у розпанаханiй гiмнастьорцi, з оголеними волохатими грудьми, з налитими кров'ю очима. Вiн тримав у руцi пiстолет. Черниш згадав, що теж має пiстолет, i, на бiгу вихоплюючи його, мчав, i всi мчали вже мiж нiмцями, що з перекошеними вiд жаху обличчями тiкали кудись наослiп. У повiтрi свистiли приклади, лiтали вигуки й зойки. Знову перед Чернишем з'явився нiмець, нiби той самий, якого вiн душив, кресали камiння кованi чоботи, трiпалася фляжка на заду, хтось близько кричав: "Стiй!" I Черниш також закричав у потилицю нiмцевi:
- Стiй! Стiй!!!
На вигук нiмець озирнувся, зашкопиртав у камiннi I впав.
- Я руський! - скрикнув вiн, похапцем зводячись на колiна i здiймаючи тремтячi руки. - Я з Солнечногорська!!!
- В Солнєчногорську таких нема! - видихнув Черниш i, пiднявши пiстолет, вистрiлив йому прямо в груди.
Так, ну что-то я увлеклась. Суть понятна: чтобы говорить об украинцах, Гончар берет в протагонисты обрусевшего Черныша, при помощи его остраненного поэтизирующего взгляда пролагает между читателем и украинцами-бойцами мифопоэтическую дистанцию, и на этой дистанции уже разворачивает эпос со всеми положенными эпике условностями. Есть там один шикарный момент: Черныш лежит раненый в доме какого-то венгерского аристократа, а дом обстреливают немцы, а Черныш не может отвести взгляд от картины на стене:
«Обагрену яскравим заходом стiну клювали кулi. Велика картина в золотiй рамi гойдалася на нитцi, а намальований угорський рицар на баскому бiлому конi рубався з турками, що оточили його я своїх червояих жупанах. I всiх їх клювали й клювали невидимi птахи, i вони гойдалися на нитцi».
Вот на этой ниточке и болтается у него весь роман: картина в картине, языком Энеиды о Второй Мировой. Этот прием мог у него не сработать? Еще как мог. Запросто. Попался бы какой-нибудь Сойфер в редсовете – и привет. Но Гончар пошел ва-банк и выиграл путевку в Дарт Вейдеры украинской литературы.
А кстати, поговорим о коротенькой новелле «Модры Камень», из-за которой у Гончара были неприятности. Дело не в связи с иностранкой, само собой, а именно в том, что товарищ Сойфер был херовый литературовед, но при этом хороший стукач с прокачанной чуйкой на «ненашесть». А в чем же «ненашесть» новеллы «Модры Камень»? Да уж никак не в содержании (советский боец влюбляется в словацкую девушку, взаимно, а после победы, вернувшись, узнает, что ее убили полицаи). Закавыка в том, что в «Модром Камне» Гончар отважно экспериментирует с формой, начиная повествование во втором лице, а завершая в виде театрального диалога. Тут идеологические стервятники, душившие наше «расстрелянное возрождение», почуяли своего старого врага: зрелый, сформировавшийся модерн. Ну и дали сигнал три свистка вверх.
Гончар усвоил урок. В «Знаменосцах» и последующих произведениях он отступает от модерна. Но не на позиции соцреализма, а в бастион неоромантизма, откуда можно крутить дули идеологии, размахивая ее же флагом. Когда герой-украинец в кадре убивает русского из Московской области, а писатель за это получает Сталинскую премию – что это, как не троллинг высочайшего класса?
Ну и надо добавить, что Гончар, хоть и поучаствовал в полный рост в создании «агиографической» традиции описания той войны – сам не попал к ней в рабство. Он так и не стал «своим» для тех, кто носился эти месяцы с колорадской ленточкой. Он с самого начала и до самого конца говорил и писал по-украински, и его винницкие дядьки как близнецы похожи на «махновцев» Леди Ди. Он наш. «У справедливих армiй доля завжди прекрасна».
Но, проскочив по ниточке, Гончар никому не проложил дороги. Дарт Вейдер в литературе может быть только один. Все остальные получали по шеяке жестко. Довженко не догадался воспользоваться прокладкой из мифоэпической дистанции – получил по шеяке. Тютюнник, Драч, Стус экспериментировали с формой – получили по шеяке. Украинский писатель должен был либо оставаться в тесных рамках литературной ортодоксии (об идейной даже вопрос не поднимался, это обязательно), либо начать писать по-русски. В рамках русскоязычной литературы телодвижения в сторону эксперимента были не то чтобы свободны, но хотя бы возможны.
И вторая мина, подложенная нашим Дартом Вейдером под украинство – это кодификация образа «разрешенного» украинца – обрусевшего, осоветившегося, смотрящего на украинство как на «уходящую натуру», либо не смотрящего вовсе. Если мы присмотримся к товарищу Штирлицу-Гончаренко внимательнее, мы увидим, что это тот же Черныш, только пластиковый и штампованный в Китае.
Нет, конечно же, Гончар ни фига такого не имел в виду. Да и не существовало никогда никакого государственного органа, который бы ставил на произведения искусства штамп – этот украинец нам подходит, а этот нет. Просто были худсоветы, а в них сидели персонажи вроде Сойфера и коллективной чуйкой своей решали, «наше» это произведение или «не наше». И после того, как Гончар проскочил на Сталинскую премию, эта коллективная чуйка занесла Черныша в графу «можно». То, что книга написана по-украински, конечно, подозрительно само по себе, но если протагонист «разукраинился» до того, что один язык и остался, это можно. Да, Черныш еще был в достаточной степени украинцем, но каждый последующий слепок со слепка выходил все более национально кастрированным.
Избежать этой национальной кастрации можно было только при помощи того же остранения: украинцу, проходящему по разряду «экзотика», позволялась национальная самобытность и лица необщее выраженье. Но такой украинец логически не мог быть протагонистом: человек ведь не может воспринимать как экзотику себя самого. Так украинец в массовой культуре вытеснялся в персонажи второстепенные и чаще всего комические. Я в следующем посте поговорю о природе этого комизма.
Был еще один способ – создание исторической дистанции. Желательно не меньше столетия. А еще лучше трех-четырех: пусть говорящему по-украински герою противостоят турки, татары и поляки, а не русские.
Таким образом складывалась интересная ситуация: вторая по численности народность СССР была в массовой культуре представлена либо Иванами, родства не помнящими, либо комическими персонажами, либо героями костюмных исторических драм. При этом персонаж-украинец, остраненными глазами которого советское общество могло отрефлексировать себя, отсутствовал как таковой. Не было украинского Мимино или украинского Сандро из Чегема. И делалось все, чтобы он не появился.
Как-то мы сели и попытались вспомнить в большом, массовом советском кино позитивного украинца, который не срывался бы ни в одну из лазеек. Украинец, открыто говорящий об Украине, не окарикатуренный, и в историческом времени находящийся на досягаемой дистанции.
Мы вспомнили только одного: комэска Титаренко, Маэстро из «В бой идут одни «старики»***
Домашнее задание: вспомнить второго.
* Тут надо заметить, что нашего сокола на взлете едва не подбили: за новеллу «Модри Камень» ему учинили настоящее шельмование с подачи завкафедрой русской литературы ДГУ М. И. Сойфера. В лучших традициях сов. лит-роведения товарищ Сойфер смешал автора и его лирического персонажа и попытался впаять Гончару «связь с иностранкой», а до кучи и «буржуазный национализм», что в те времена могло бы кончиться скверно. Правда, год спустя самого Сойфера поперли из ДГУ за «космополитизм» и, чтоб два раза не вставать, тот же «буржуазный национализм». Веселые были времена…
** Гончара я цитирую уже по-украински – это не креатив Дольд-Михайлика, его без потерь не перепрешь.
*** Кстати, там тоже мощный троллинг имеется.
Оригинал взят у
![[livejournal.com profile]](https://www.dreamwidth.org/img/external/lj-userinfo.gif)
На мысль написать об этом меня натолкнула попытка прочитать книгу «И один в поле воин» Дольд-Михайлика.
Попытка кончилась полным провалом. Это, опять-таки, невероятно скучная книга. Как можно вообще из такого благодатного материала, как шпионский роман, сотворить такое УГ?
Попытка кончилась полным провалом. Это, опять-таки, невероятно скучная книга. Как можно вообще из такого благодатного материала, как шпионский роман, сотворить такое УГ?
Не, ну на самом-то деле легко: достаточно уничтожить фактор сопереживания персонажу. Если в начале приключенческого романа ты понимаешь, что к концу герой придет таким же, каким стартовал, то не о чем беспокоиться: все, кому герою предстоит причинить зло, окажутся нелюдью, все этические ухабы сгладятся на его пути (проблема двойной лояльности? внутренний конфликт? не, не слыхали), и даже самая крутая этическая дилемма романа – любовь советского человека к иностранке, пусть и правильных убеждений, разрулится сама собой: ее вовремя убьют, дав герою дополнительную мотивацию для благородной мести. Джеймсу Бонду хотя бы разрешалось быть неоднозначным, соответствовать миру серо-серой морали. О Штирлице многое говорилось подтекстом, намеком. Герой Дольд-Михайлика умудряется носить кипенно-белый плащ, служа в СС.
Это все не в упрек Дольд-Михайлику: когда он писал свою книгу, на дворе стоял 1956 год, и шаг право-шаг влево мог себе позволить только такой Дарт Вейдер украинской литературы, как Олесь Гончар (спасибо доктору Падлюччо за меткую характеристику), но о Дарт-вейдере позже. Сейчас о главном.
Тот факт, что с точки зрения сюжета и характеров книга Дольд-Михайлика полное УГ, для меня был полностью объясним и предсказуем. Внезапно открылось совершенно другое – связь этой мертвящей ортодоксальности и того факта, что автор написал свое произведение на украинском языке и сделал героем украинца.
Ну так вот, кроме языка написания и фамилии героя – Гончаренко – ничего украинского нет в романе. Герой в своей внутренней речи не обращается памятью к украинской истории и культуре, он не Штирлиц, который порой забывается и начинает петь «Полюшко-поле». Об Украине в тексте романа упоминается 7 раз, из них 5 – авторская речь, рассказывающая о деятельности антагониста во время 1-й мировой. Один раз Гончаренко-Гольдринг вспоминает о полонинах Карпат – и то лишь в связи с Альпами. И наконец, единственный раз, когда герою позволяются какие-то чувства в отношении своей малой родины – ближе к концу:
Наконец после долгих усилий удалось связаться с кабинетом Штенгеля.
- Что нужно?- спросили на плохом немецком языке.
- Немедленно позовите майора Штенгеля!- приказал Генрих.
В ответ послышалась крутая русская брань с украинским акцентом.
Для Генриха она прозвучала, как музыка.
При этом героя повергает в умиление даже не украинская брань – а русская с украинским акцентом.
Вот, собственно, и все. Любой другой украинский сантимент из романа начисто выхолощен.
Для сравнения – Россия упомянута 32 раза, а всякое-разное русское 83 раза. Сантименты по отношению ко всему русскому безграничны: даже иностранцы втыкают на русскую культуру.
Читая газеты, Моника бросала благодарный взгляд на уголок полки, где отдельно лежала единственная книга, которую она могла найти здесь, в Сен-Реми, чтобы лучше узнать Россию. Как мало и одновременно как много!
Томик Ромен Роллана, где он пишет о Толстом... Эту книжку когда-то забыл у них дядя Андре и она долго лежала никем не читанная на чердаке и большом кофре, куда мадам Тарваль складывала ненужные вещи: сломанные замки, свои старые шляпки, проспекты различных фирм, оторванные дверные ручки, платьица Моники и потертые штанишки Жана. Разыскивая что-то среди этого хлама, Моника случайно наткнулась на книгу, забрала ее к себе, как
драгоценное сокровище, и всю ночь читала, стараясь сквозь душу одного человека постичь душу всего народа. Как трудно было девушке разобраться в том, что писал Ромен Роллан! Она сама ведь не читала ни строчки Толстого, и ей приходилось на ощупь идти за мыслями своего великого соотечественника, который непонятно перед чем больше преклонялся: перед гениальностью художника или перед величием человека, страстно всю жизнь в тяжелом борении духа искавшего истину...
(…)
Иногда Моника раскрывала книжку на том месте, где был портрет Толстого, и долго вглядывалась в лицо писателя. Чего требует от нее этот странный взгляд, обращенный в себя и в то же время направленный прямо ей в глаза? Суровый, острый, проницательный, требовательный взгляд, который рождает в ее сердце такую тревогу? Он, верно, так действовал на всех, кто видел его в жизни. Он требовал правды, истины, и если он ошибся в выборе пути к этой
истине, то звал людей искать, достигать! Вероятно, эта жажда правды свойственна всем русским! Именно это и сделало их такими непоколебимыми в борьбе?
Короче говоря, украинский язык, на котором написана книга, по сути дела – всего лишь досадное препятствие на пути к русскому читателю, для коего она, по сути дела, предназначена. А Гончаренко – это идеальный украинец советской эпохи: украинец, который на самом-то деле русский, но по нелепой какой-то причине его язык немножко отличается от русского, ну и все.
Еще раз: я не виню Дольд-Михайлика. Это 1956 год. Еще жив Бандера и всего шесть лет как мертв Шухевич. Всего три года, как отдал черту душу Сталин. Всего два года как перестали стрелять на Западенщине. И Кук еще не написал свое письмо, призывающее прекратить вооруженную борьбу. Открытое эксплицитное украинство персонажа книги о Второй Мировой не могло не поставить вопроса о нашей внутренней Гражданской, и Дольд-Михайлик явно не хотел его ставить, этот вопрос мог очень даже выйти боком. Вон, даже такой монстр, как Довженко, огреб за «Украину в огне» большой лопатой.
Но образ «желательного украинца» из книги Дольд-Михайлика прорисовывается четко, и этот образ охарактеризован выше: украинец должен забыть о своем украинстве, как можно быстрей и полней, если он хочет вписаться в братскую семью.
Сразу скажу, что от других братских народов никто ничего подобного не требовал и не ждал. Популярные кавказцы-шестидесятники Искандер и Думбадзе были популярны среди русской интеллигенции именно потому, что смотрели на мир непривычным русскому взглядом, как бы через горбинку своего носа. Национальная специфика восприятия создавала эффект остранения, позволявший русским читателям рефлексировать себя и свою жизнь с непривычной стороны, как бы через вот эту самую горбинку. Фильмы Данелия любимы именно за это, особенно «Мимино». Чингиз Айтматов тоже показывал мир через свой степной разрез глаз, и это устраивало русскую аудиторию. Но вот со специфически украинским взглядом на мир как-то не складывалось. У меня есть версия на этот счет, и сейчас я ею поделюсь.
Дело в том, что такой писатель, который показал русской аудитории мир через свой хохляцкий прищур – он был. Только не в наше время, а давно, в еще той Империи, ну вы поняли, о ком я, да? Для самых недогадливых: о Николае Васильевиче Гоголе.
То есть, сначала он раскрыл перед имперцами украинскую тематику, да так, что аж сам Пушкин пищал и еще просил. Времена были романтические и экзотика шла на ура, а уж когда эта экзотика так близко, рукой подать – то в ней появляется какая-то особая прелесть.
Но когда Гоголь написал «Петербургские повести», даже самые доброжелательные критики не удержались от вопроса «Мужик, эточо ваще было?» Причем без всяких закидов в духе «исписался» - даже последнему педальному коню было ясно, что по уровню мастерства Гоголь на голову перерос не только себя, но и большинство современников. Однако месседж его произведений на петербургскую тематику был для современников совершенно неутешителен, и состоял он в следующем: «Господа, вся эта ваша империя и особенно ее столица – ебучий театр абсурда, достойный того, чтобы специально ради него родился Кафка».
А поскольку в России за это время сменились только декорации, неудивительно, что такой взгляд на вещи через хохляцкий прищур совершенно не востребован. И что получается, когда кто-то пытается этим взглядом на Россию посмотреть, я расскажу на примере вот как раз нашего Дарта Вейдера всея укрлитры, дражайшего земляка моего Олеся Гончара.
Гончару на заре его литературный карьеры зверски повезло: его роман «Знаменосцы» получил аж две Сталинские премии (за первую-вторую и третью части). Это сделало его отчасти неприкосновенным (другим таким же везунчиком сделался В. Некрасов тоже за фронтовую вещь, «В окопах Сталинграда») и позволяло протаскивать чрез цензурные радары такое, за что других давно уже защемили. Но для начала рассмотрим, как через «цензурные радары» прошли сами «Знаменосцы».*
Начнем с эпиграфа, взятого не откуда-нибудь, а из «Слова о полку»: «О, русская земля – уж за шеломянемъ еси!» То есть, как бы необходимый кивок в сторону старшего брата сделан – но при этом процитировано произведение, где русской землей называется территория современной Украины.
Действие начинается с того, что герой пересекает границу бывшего СССР, и таким образом автор изящно скипает ряд опасных тем – ту же «вторую Гражданскую», или там первое наступление, в которое бросили свежий призыв 44 года, украинцев, только что освобожденных из оккупации. Эти самые украинцы составляют костяк полка, где служит Черныш, они поданы прекрасно, в них абсолютно веришь – особенно если знаком с точно такими дядьками, стоявшими в обороне на Майдане и стоящими сейчас на кордонах АТО. Они правдивы, истинны – но при том и мифологичны. В отличие от Некрасова, который гонит окопную правду в лучших традициях Ремарка, Гончар сразу пишет эпос. Илиаду он пишет, откровенно и никого не стесняясь, поэтизирует, сцуко, войну так, как считалось неприличным со времен Барбюса:
« ...Сагайда вже захрип, вiддаючи команди. До краю збуджений, вiн стояв бiля входу в землянку з блокнотом в руцi, мокрий вiд поту. Черниш, повторюючи команди на вогневiй, кричав щосили, але обслуги, хоч були поряд, ледве чули його за суцiльним гуркотом. Труби мiнометiв уже розпеклись так, що не можна було торкнутись рукою. Земля гула, трiскалася то в тому, то в iншому мiсцi, i з неї виривалися грiм i пломiнь, змiшанi з чадом. Гази сповнили повiтря, i гiрко було дихати. А Черниш передавав i передавав короткi цифри, якi йому хотiлось би спiвати.
Стрункими пружними клинцями пiшла авiацiя, розгортаючись над дотами. У цей момент Черниш бiльше, нiж будь-коли, був гордий з того, що вiн є сином такої могутньої держави. Пишався, що уральський метал рве, стрясає перед ним ворожi укрiплення, що снаряди гвардiйських мiнометiв летять i летять десь iз-за його спини, розтинаючи широкими вогнистими смугами небо. Нiкому не зупинити блискавиць, нiчим не вiдвернути отi високi, летючi,
вогнисто-червонi траси "катюш"! Мчать поспiль, нестримно, навально посилають народам Європи червоних своїх буревiсникiв: визволення близьке!
Пострiлiв не було, було єдине гоготання землi i неба, серед якого виокремлювались тiльки вибухи авiабомб, наче з гуркотом обвалювались височеннi фортецi. В головi безперервно гуло,дзвенiло, як пiсля мiцного, але не болючого удару. Черниш не мiг стримати себе, щоб раз у раз не виглядати за насип. Висоти не було. Вона зникла, вiд вершини i до самої пiдошви перетворилась на вируючу клубливу туманнiсть.
Раптом небо пронизливо засвистiло. Свист з неймовiрною швидкiстю наближався, летiв, як здавалось Чернишевi, прямо на нього. Але йому було зовсiм не страшно. Взагалi, все, що робилося навкруги в цьому гримучому хаосi, його не лякало i сприймалося ним досi скорiше не як вiйна, а як стихiйне якесь явище, як, примiром, землетрус чи смерч в азiатських пустинях.
Те, що свистiло вгорi, з розгону шугнуло в грунт, сухо грякнуло, i гаряча суха хвиля газiв забила Чернишевi дихання, кинула геть, i вiн незчувся сам, як опинився в траншеї, приглушений ударом, поставлений майже навкарячки». **
Казалось бы, герой, как и у Дольд-Михайлика, чувствует себя частью великой державы и думает об уральских снарядах, как о своих. Но при этом его окружают несомненные украинцы, простые мужики с-под Винницы, которые, не стесняясь, об Украине говорят, вспоминают ее и признаются ей в любви просто-таки как герои «Тараса Бульбы». Когда идет политучеба, они говорят не о теоретических абстракциях марксизма, а о таком же, как они сами, мужике с-под Винницы, трактористе, который вчера спалил немецкий танк и об этом написали во фронтовой газете. Что такое получилось у Гончара, что он умел такое, чего не умел Дольд-Михайлик, если ему этих украинцев без разговора пропустили в печать и Сталинскую премию выдали, в то время как невинная новелла про «Мудрый камень» и любовь советского бойца к словацкой девушке чуть не стоила ему, возможно, свободы?
Не, ну, знамо дело, талант, это само собой разумеется. Но я сейчас говорю о чисто ремесленном приеме, о том же остранении. В «Знаменосцах» есть штука, которая почти теряется в русском переводе, да и в оригинале не видна простым глазом.
Протагонист романа – украинец Черныш. Но что он за украинец? В эпизоде знакомства с комполка нам приоткрывают его биографию: он провел детство и юность в Средней Азии, сын политического ссыльного, оставшегося там и после революции, по-таджикски говорит так же свободно, как и по-русски, а украинская речь у него книжная, изученная в семье и по литературе, он говорит не так, как говорят бойцы. Это речь человека, который думает по-русски (что в переводе пропадает начисто).
То есть, Черныш – украинец обрусевший. Больше советский человек, чем украинский. Для него Украина – одновременно мистическая прародина, о которой рассказывал отец, и страна, которую он пересек проездом, торопясь на фронт. С ней не связано никаких реальных воспоминаний, только книжные. И сам Черныш – книжный мальчик, интеллигент, и сквозь призму этой книжности он воспринимает войну; для него поэтизация – способ справиться с ужасом, coping technique. И окружающих его бойцов он мерит книжными мерками, видя в них то эпических, то комических героев, Илиада срастается с Энеидой Котляревского: вот смешной Хома Хаецкий карабкается на скалу и поет пародийный гимн веревке, а вот он же, уже страшный, месит немца саперной лопаткой. Боевка описывается Гончаром с гомеровской бесстыдной красочностью:
Мiжгiр'я гримiло бойовим клекотом. Перед Чернишем, утiкаюяи, скреготали по камiнню кованi чоботи, i вiн, зцiпивши зуби, напружуючись що було сили, плигнув ще раз упе'ред i вдарив обома руками нiмця в шию, в спину, повалив i уп'явся пальцями в горло, i той, наливаючись кров'ю, захарчав. Черниш товк його потилицею об камiнь, i все було мало, мало... Кинув, i знову побiг, i знову кричав, не пам'ятаючи що. Промчав мимо Хаєцький з розтрiпаними страшними вусами. Вiн весь час клепав нiмця по спинi маленькою саперною лопаткою. На мить Черниш загледiв Сагайду, що майнув у розпанаханiй гiмнастьорцi, з оголеними волохатими грудьми, з налитими кров'ю очима. Вiн тримав у руцi пiстолет. Черниш згадав, що теж має пiстолет, i, на бiгу вихоплюючи його, мчав, i всi мчали вже мiж нiмцями, що з перекошеними вiд жаху обличчями тiкали кудись наослiп. У повiтрi свистiли приклади, лiтали вигуки й зойки. Знову перед Чернишем з'явився нiмець, нiби той самий, якого вiн душив, кресали камiння кованi чоботи, трiпалася фляжка на заду, хтось близько кричав: "Стiй!" I Черниш також закричав у потилицю нiмцевi:
- Стiй! Стiй!!!
На вигук нiмець озирнувся, зашкопиртав у камiннi I впав.
- Я руський! - скрикнув вiн, похапцем зводячись на колiна i здiймаючи тремтячi руки. - Я з Солнечногорська!!!
- В Солнєчногорську таких нема! - видихнув Черниш i, пiднявши пiстолет, вистрiлив йому прямо в груди.
Так, ну что-то я увлеклась. Суть понятна: чтобы говорить об украинцах, Гончар берет в протагонисты обрусевшего Черныша, при помощи его остраненного поэтизирующего взгляда пролагает между читателем и украинцами-бойцами мифопоэтическую дистанцию, и на этой дистанции уже разворачивает эпос со всеми положенными эпике условностями. Есть там один шикарный момент: Черныш лежит раненый в доме какого-то венгерского аристократа, а дом обстреливают немцы, а Черныш не может отвести взгляд от картины на стене:
«Обагрену яскравим заходом стiну клювали кулi. Велика картина в золотiй рамi гойдалася на нитцi, а намальований угорський рицар на баскому бiлому конi рубався з турками, що оточили його я своїх червояих жупанах. I всiх їх клювали й клювали невидимi птахи, i вони гойдалися на нитцi».
Вот на этой ниточке и болтается у него весь роман: картина в картине, языком Энеиды о Второй Мировой. Этот прием мог у него не сработать? Еще как мог. Запросто. Попался бы какой-нибудь Сойфер в редсовете – и привет. Но Гончар пошел ва-банк и выиграл путевку в Дарт Вейдеры украинской литературы.
А кстати, поговорим о коротенькой новелле «Модры Камень», из-за которой у Гончара были неприятности. Дело не в связи с иностранкой, само собой, а именно в том, что товарищ Сойфер был херовый литературовед, но при этом хороший стукач с прокачанной чуйкой на «ненашесть». А в чем же «ненашесть» новеллы «Модры Камень»? Да уж никак не в содержании (советский боец влюбляется в словацкую девушку, взаимно, а после победы, вернувшись, узнает, что ее убили полицаи). Закавыка в том, что в «Модром Камне» Гончар отважно экспериментирует с формой, начиная повествование во втором лице, а завершая в виде театрального диалога. Тут идеологические стервятники, душившие наше «расстрелянное возрождение», почуяли своего старого врага: зрелый, сформировавшийся модерн. Ну и дали сигнал три свистка вверх.
Гончар усвоил урок. В «Знаменосцах» и последующих произведениях он отступает от модерна. Но не на позиции соцреализма, а в бастион неоромантизма, откуда можно крутить дули идеологии, размахивая ее же флагом. Когда герой-украинец в кадре убивает русского из Московской области, а писатель за это получает Сталинскую премию – что это, как не троллинг высочайшего класса?
Ну и надо добавить, что Гончар, хоть и поучаствовал в полный рост в создании «агиографической» традиции описания той войны – сам не попал к ней в рабство. Он так и не стал «своим» для тех, кто носился эти месяцы с колорадской ленточкой. Он с самого начала и до самого конца говорил и писал по-украински, и его винницкие дядьки как близнецы похожи на «махновцев» Леди Ди. Он наш. «У справедливих армiй доля завжди прекрасна».
Но, проскочив по ниточке, Гончар никому не проложил дороги. Дарт Вейдер в литературе может быть только один. Все остальные получали по шеяке жестко. Довженко не догадался воспользоваться прокладкой из мифоэпической дистанции – получил по шеяке. Тютюнник, Драч, Стус экспериментировали с формой – получили по шеяке. Украинский писатель должен был либо оставаться в тесных рамках литературной ортодоксии (об идейной даже вопрос не поднимался, это обязательно), либо начать писать по-русски. В рамках русскоязычной литературы телодвижения в сторону эксперимента были не то чтобы свободны, но хотя бы возможны.
И вторая мина, подложенная нашим Дартом Вейдером под украинство – это кодификация образа «разрешенного» украинца – обрусевшего, осоветившегося, смотрящего на украинство как на «уходящую натуру», либо не смотрящего вовсе. Если мы присмотримся к товарищу Штирлицу-Гончаренко внимательнее, мы увидим, что это тот же Черныш, только пластиковый и штампованный в Китае.
Нет, конечно же, Гончар ни фига такого не имел в виду. Да и не существовало никогда никакого государственного органа, который бы ставил на произведения искусства штамп – этот украинец нам подходит, а этот нет. Просто были худсоветы, а в них сидели персонажи вроде Сойфера и коллективной чуйкой своей решали, «наше» это произведение или «не наше». И после того, как Гончар проскочил на Сталинскую премию, эта коллективная чуйка занесла Черныша в графу «можно». То, что книга написана по-украински, конечно, подозрительно само по себе, но если протагонист «разукраинился» до того, что один язык и остался, это можно. Да, Черныш еще был в достаточной степени украинцем, но каждый последующий слепок со слепка выходил все более национально кастрированным.
Избежать этой национальной кастрации можно было только при помощи того же остранения: украинцу, проходящему по разряду «экзотика», позволялась национальная самобытность и лица необщее выраженье. Но такой украинец логически не мог быть протагонистом: человек ведь не может воспринимать как экзотику себя самого. Так украинец в массовой культуре вытеснялся в персонажи второстепенные и чаще всего комические. Я в следующем посте поговорю о природе этого комизма.
Был еще один способ – создание исторической дистанции. Желательно не меньше столетия. А еще лучше трех-четырех: пусть говорящему по-украински герою противостоят турки, татары и поляки, а не русские.
Таким образом складывалась интересная ситуация: вторая по численности народность СССР была в массовой культуре представлена либо Иванами, родства не помнящими, либо комическими персонажами, либо героями костюмных исторических драм. При этом персонаж-украинец, остраненными глазами которого советское общество могло отрефлексировать себя, отсутствовал как таковой. Не было украинского Мимино или украинского Сандро из Чегема. И делалось все, чтобы он не появился.
Как-то мы сели и попытались вспомнить в большом, массовом советском кино позитивного украинца, который не срывался бы ни в одну из лазеек. Украинец, открыто говорящий об Украине, не окарикатуренный, и в историческом времени находящийся на досягаемой дистанции.
Мы вспомнили только одного: комэска Титаренко, Маэстро из «В бой идут одни «старики»***
Домашнее задание: вспомнить второго.
* Тут надо заметить, что нашего сокола на взлете едва не подбили: за новеллу «Модри Камень» ему учинили настоящее шельмование с подачи завкафедрой русской литературы ДГУ М. И. Сойфера. В лучших традициях сов. лит-роведения товарищ Сойфер смешал автора и его лирического персонажа и попытался впаять Гончару «связь с иностранкой», а до кучи и «буржуазный национализм», что в те времена могло бы кончиться скверно. Правда, год спустя самого Сойфера поперли из ДГУ за «космополитизм» и, чтоб два раза не вставать, тот же «буржуазный национализм». Веселые были времена…
** Гончара я цитирую уже по-украински – это не креатив Дольд-Михайлика, его без потерь не перепрешь.
*** Кстати, там тоже мощный троллинг имеется.